Русские традиции — Альманах русской традиционной культуры

Статьи по общекультурным вопросам

Штрихи к портрету тихой легенды

вкл. . Опубликовано в Культура

Nikireev 240

Мне посчастливилось быть знакомым с удивительным художником Станиславом Михайловичем Никиреевым. 24 августа 2007 года он ушел из жизни. Эти заметки – штрихи к портрету – основаны на рассказах самого Станислава Михайловича, друзей, близко знавших его, моих личных воспоминаниях.
Удивительная жизнь, удивительная судьба! Мастер, ставший при жизни классиком, вошедшим в контекст Русской культуры. Заслуженный художник, народный художник России, действительный член Академии художеств, лауреат Государственных и Международных премий – мировое признание.

Тинэйджеры бы сказали: «Старик уперся… в Абсолют». Достиг совершенства. И улетел, как бабочка… бабочка Никиреева.

Его огромная коллекция (а это не только бабочки, но и жуки, раковины со всех морей-океанов, ископаемые окаменелости, этнографические раритеты) считается одной из лучших в России. А начиналась она здесь, в Подольске, на левом берегу Пахры. Как-то раз, в молодости, его попросили найти жука. Найти, и коль скоро он владеет офортной иглой, расправить.

Никиреев рассказывал: «Жука этого я нашел, принес домой (а жил он на Силикатной – Н.Г.) и, разглаживая крылья, лапки, поразился фантастической красоте этих чудес, и более того, пришедшей мысли о том, что мы ведь ходим по всему этому… и не замечаем!». И пошли темы в рисунках и офортах: бабочки, травы, одуванчиков пух львы, орлы и куропатки. И начался бег Никиреева сквозь всю жизнь за бабочками: от Балтики до Курил, в Индии, в Гималаях, на Суматре и в Камбодже, на Килиманджаро в Африке и в Перуанских Андах.

Начинаешь говорить о Никирееве и вот, теряешься с чего начать, где он главный? В рисунке, который считается на сегодняшний день беспрецедентным в истории мировой живописи? В офортах, листы которых хранятся в лучших музеях мира (Токио, Париж, Третьяковская галерея, Библиотека конгресса США)? В своей коллекции, в удивительной жизни – подвиге?

Леонид Зорин – профессор МАРХИ, говорит о Никирееве как о Ренессансном типе художника, сочетающем универсальность со страстью к исследованию, познанию. Многие ныне здравствующие мэтры рисунка и офорта сравнивают Никиреева с Дюрером, Пиронези, Рембрандтом, которого Никиреев боготворил.

Станислав Михайлович беззаветно любил Русское изобразительное искусство, знал его наизусть и, как говорят искусствоведы, уже к тридцати годам повторил в своем творчестве достижения таких мастеров, как Толстой, Шишкин, Саврасов, Верейский. За эти работы, в сорок семь лет, он получает серебряную медаль Академии и вместе с ней первую трехмесячную творческую поездку в Италию (до этого было лауреатство на международной выставке в Праге).
После Италии он делает фантастическую серию офортов: Рим, Флоренция, Венеция, Ассизи. Приходит мировая известность: участие в Венецианской биенале, крупнейших отечественных и мировых выставках, посвященных офорту и рисунку. В последующие два десятилетия – ступени восхождения: заслуженный художник, народный художник, член-корресподент Академии художеств, действительный член Академии, золотая медаль Академии.

С 80х годов начинаются путешествия по всему миру. Мировую живопись, рисунок, офорт к тому времени Никиреев уже знал досконально по отечественным выставкам, по альбомам, фотографиям.
Теперь это все он увидел воочию, спешил запечатлеть. И… бабочки.

Уникальный художник означает – уникальная самобытная личность. О его абсолютно детской непосредственности, поразительной доверчивости, простоте говорят все, кто с ним встречался. Удивление перед миром, его бесконечным разнообразием, пытливый и какой-то восторженный, неуёмный интерес, постоянное состояние его души.

Впервые я встретился со Станиславом Михайловичем 12 лет назад. Он пришел на мой концерт в усадьбу Ивановское. А потом начались знаменитые, и теперь (с утратой) святые в памяти дни – наши бани – сначала у Лёни Зорина, потом у Вити Зеленина. Они путешествовали по всему миру вместе – «Подольский десант» – Никиреев за бабочками, а братья Зорины, Зеленин за архитектурой. Возвращаясь, делились своими впечатлениями.

Рассказывал Никиреев, рассказывал «Подольский десант» – о заморских странах и чудесах… и о Никирееве – одно другого стоило.
Владимир Зорин (подольский художник-офортист) вспоминал, что, когда они прилетели в Лиму, столицу Перу, и оттуда добрались до Куско – древней столицы инков, то Никиреев был очень огорчен. «Где тут бабочки?» – горестно восклицал Академик. Создавалось впечатление, что древние города инков, перуанцев интересовали его как будто во-вторую очередь. В первую – живое: тараканы, жуки, кузнечики. Когда кто-нибудь бывал у него дома, то прежде всего он вел гостя к витринам и стеллажам своей коллекции, и только потом показывал рисунки и офорты.

Его работоспособность поражала всех: часами, днями, неделями мог сидеть он с лупой над пятью квадратными сантиметрами рисунка или гравюрной доски. Труд титанический, скрупулезнейший! Я наблюдал, как один из своих последних рисунков он делал целый год!
А следующий год гравировал его! (Немного в сторону: Демьян Утенков, известный график офортист, рассказывал, что как-то он принес один из офортов Никиреева («Морозное утро») в компьютерную лабораторию на сканирование. А перед этим был отсканирован американский доллар для сравнения…
Доллар при каком-то, очень большом, увеличении начал «плыть» на экране. Никиреев при том же увеличении – «держится»! Немая сцена в лаборатории!! Думаю, что если бы Никиреев рисовал доллары – они стоили бы подороже.)
А какой же это невероятный труд оформление и систематизация коллекции! Можете себе представить, сколько времени требуется на то, чтобы правильно засушить, приколоть, установить на свое место в коробке какого-нибудь жука или экзотического таракана? А тут – десятки, сотни коробок с бабочками, муравьями, комарами, клопами! А потом появляется заловленный где-нибудь в Новой Зеландии или купленный на аукционах Парижа, Нью-Йорка еще один чешуекрылый, и приходится перекалывать всю коробку! Карандаш, офортная игла, коллекция – этому посвящено все время. С шести утра до двенадцати ночи. Выставки – общесоюзные, персональные; заседания в совете Академии – для Никиреева всего лишь перерыв в его работе. Основной. Так работали титаны Возрождения.

Он был удивительно изобретателен в технике, постоянно что-то придумывал. Рассказывал: когда был в армии, ему приходилось писать портреты бесконечных своих начальников. Поднадоело. Придумал, как от этого убежать с пользой для себя. Молодой Никиреев, как раз перед армией закончивший Пензенское художественное училище, выпрашивает у начальства заказ на копию (в натуральный масштаб) знаменитой картины Репина «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». А картину эту он живьем не видел! Только на открытке. Маленький формат репродукции, плохая печать – какие там детали, какой цвет можно там увидеть?! Никиреев, в голове (!) логически (!!) заочно восстанавливает всю картину, все детали и ее цветовое решение, и пишет один в один! «…Хорошо получилось, и висит она с тех пор где-то в военном клубе, а может, уже и не висит…» Вот это методика!

С молодых лет и до конца жизни был он очень жаден к работе. До азарта. И азартен был в жизни, в ловитве, погонях за бабочками, в игре в карты. Вот что рассказывает со своей очаровательно фамильярной непосредственностью его друг Виктор Зеленин: «Он очень переживал, играя в карты, во что бы то ни стало стремился выиграть…, но был абсолютно предсказуем – ходил всегда одинаково. Как ребенок. В Непале я выигрывал у него со счетом 80:2. Старик нервничал: «Еще, еще сыграем». Я ему: «Ты мне уже все проиграл: все коллекции, все рисунки, квартиру, станок! У тебя, аксакал, больше ничего нет – костюм, карандаши, сачок – и те профукал».
«Отыграюсь», – упорствует Никиреев. «А на что, на что же ты будешь играть? Что у тебя, Академик, осталось?» Никиреев молчит… и вдруг: «На Академика! На Академика играю!» Начали играть. Никиреев, как обычно, проигрывает, суетится, нервничает, и, как всегда: «Ты не так, Витя, играешь, неправильно ходишь.» Естественно, проиграл». Так Зеленин стал Академиком. В последние годы Станислав Михайлович называл его своим близким другом. Он им и был, заботился – в больницах, дома.

Все знавшие Никиреева говорят о его любви к клоунаде, чудачествам, розыгрышам. Рассказывает народный художник России, профессор Виталий Борисович Попов – друг Никиреева еще с Мичуринска, где они вместе учились.
Командировка Российских художников в Гималаи, в долину Кулу (там, где знаменитый Дом Рерихов).
В группе Никиреев, Попов, Рустам Яушев, в то время ректор Красноярского художественного института, его студенты. Дни проходят в работе над этюдами, рисунками. Никиреев, к тому же, ловит своих бабочек.
По вечерам, а темнеет там рано и быстро – карты. Каждое утро Никиреев достает из своего саквояжа шматок сала, вывезенного из России, и, отрезая по малюсенькому кусочку (растягивал), съедает. Приближается день рождения Станислава Михайловича. Он дает деньги всей группе на застолье в местном ресторанчике. Встает вопрос – что подарить имениннику. А было известно, что в свое время Николай Константинович Рерих когда-то, еще давно, выписал из Англии, наряду с инструментами, книгами для Дома Рерихов, аж 100 мышеловок – очень уж мыши одолевали. Вот и решили: 1) попросить у домоправительницы Дома Рерихов миссис Урсулы одну мышеловку для член-корреспондента, 2) всем на ней расписаться и приклеить на мышеловку бумажную бабочку. Мышеловки в Доме Рерихов к тому времени не оказалось, и ее достали где-то у соседей. К это
му подарку приложили два поздравительных адреса. Первый – от международного треста Рерихов, одним из директоров которого была миссис Урсула. Другое поздравление сочинил Попов… – от министра культуры Индии, присовокупив в конце адреса, что вот, мол, рассматривается вопрос о присуждении Никирееву премии имени Джавахарлала Неру (которая уж 10 лет как была отменена). Письмо это перевели на английский, напечатали. Попов расписался за министра культуры и на ближайшей почте залепил его десятком сургучных штемпелей. Мышеловку же упаковали в красивую коробку. Там оставалось место – и туда же положили … шматок сала, украдкой стащенный у Никиреева. И вот банкет. Ему дарят мышеловку. Он спрашивает: «Что за мышеловка?» – «А это мышеловка Николая Константиновича Рериха» – «А, это хорошо, это годится. Давайте, давайте…» (Сейчас она находится в каком-то музее в России). «А откуда сало?» – спрашивает именинник.
«От военного атташе Индии», ничтоже сумняшеся отвечает Попов.
Сало тут же режут на стол. Проходит время, входят два официанта в смокингах и вручают мистеру Баттерфляй (так его звали в Индии) два приветственных письма – одно от треста Рерихов (настоящее), другое – от министра культуры (Попова рук дело). «А откуда министр культуры Индии знает о моем дне рождения?» – вдруг с подозрением спрашивает юбиляр. Попов, на голубом глазу, отвечает, что еще в Москве, перед отъездом, решая оргвопросы, он заходил в Индийское посольство, там рассказывал про Никиреева, вот, видимо, и передали. В общем, убедил (тем более, что убедить доверчивого Никиреева было несложно).
Но на следующее утро розыгрыш лопнул, так как хватился именинник своего сала, «подаренного ему военным атташе Индии» и уже съеденного на банкете. Никиреев был в восторге и… не верил ни тому, ни другому письму, несмотря на то, что от Рерихов письмо ему лично вручила сама миссис Урсула. Далее, в Москве он получает еще одно письмо от Гельмута Коля! «Это твоих рук дело?» – пытает он Попова. Смешно, но письмо-то настоящее. Затем, через какое-то время, его избирают Академиком, а официальное уведомление опаздывает, и от Союза художников его приходит поздравлять все тот же Попов и опять… подозрительный взгляд Никиреева, напряженная
работа мысли, сомненья… Небожители смеются.

Он любил мистификации и в жизни и в искусстве (в своем тоже).
И странная аллюзия, какое-то тайное родство, сходство, давно не дает мне покоя. Был в Русском искусстве еще один классик при жизни, тоже блистательный стилист, мас
тер слова, отчаянный мистификатор Владимир Набоков… И такой же страстный собиратель бабочек! Набоков при жизни гордился бабочкой Набокова, Никиреев – своей бабоч
кой Никиреева. Два классика, две бабочки. Станиславу Михайловичу очень нравились следующие строки Набокова – поэта:

Села на ствол, и дышат
зубчатые нежные крылья,
То припадая к коре,
то обращаясь к лучам…
О, как ликуют они, как мерцают
божественно! Скажешь:
Голубоокая ночь в раме
двух палевых зорь.
Здравствуй, о, здравствуй,
греза березовой северной рощи!
Трепет, и смех, и любовь
юности вечной моей.
Да, я узнаю тебя в Серафиме
при дивном свиданье,
Крылья узнаю твои,
этот священный узор.

Вечная юность Никиреева и тот же, что и у Набокова телескопический взгляд, взгляд, различающий мельчайшую былинку, та же безукоризненная точность пера… и та же выключенность из бега времени. Тишина…

Он отвернулся от холста
И в сад глядит, любуясь свято
Полетом алого листка
И тенью клена лиловатой;
Любуясь всем, как сын и друг,
Без недоверья, без корысти,
И капля радужная вдруг
Спадает с вытянутой кисти.

Станислав Михайлович почти не знал Набокова как поэта, но как созвучны эти стихи строгим листам художника и как родственны они оба, близки в какой-то поразительной собранности и серьезности.

О, муза, будь строга!
Из храма, с вышины, –
Гляжу на вырезы лазури беспокойной, –
И вот восходит стих,
мой стих нагой и стройный,
И наполняется прохладой и огнем,
И возвышается, как мраморный, и в нем
Сквозят моей души тревоги и отрады,
Как жаркая лазурь
в просветах колоннады.

Еще одно сходство (и это тоже мета Великих) – с одной стороны, глубочайшая сосредоточенность и тут же, сразу – безудержная, детская тяга к веселью.
Я вспоминаю один незабываемый концерт, с которого началась наша дружба. Мне надо было играть сольную программу в Германии и я решил ее обкатать в доме у Зориных. И вот концерт. Я волнуюсь: программа сложная, инструмент сложный, человек 20 слушателей, все меломаны. Сидит сам Никиреев!. Начал играть, нервничаю, и что же: минут через 10, когда вроде бы успокоился и все наладилось, Станислав Михайлович начинает что-то рассказывать своему визави – Валентине Алексеевне Спиряновой, тогда – директору Подольского Выставочного зала. Я продолжаю играть, Никиреев продолжает о чем-то бубнить, откровенно мешая и мне, и слушателям, но – Академик! – ничего не поделаешь. И так до конца концерта – бубубу. Проклиная и вместе с тем восторгаясь таким контрапунктом, наконец, заканчиваю… и тут встает радостный, детский Никиреев и восторженно, громко обращается ко мне и публике:
«Я вот весь концерт проговорил со Спиряновой, как это можно столько нот наизусть выучить!» … и дарит свой офорт с надписью. Что тут скажешь?

Не уверен, был ли он завзятым меломаном, но Русскую музыку знал хорошо: любил знаменный распев, гордился Глинкой, Бородиным, Чайковским, про Рахманинова говорил с видимым удовольствием: «Наш! Тамбовский!» Станислав Михайлович лично знал Хачатуряна, Хренникова, Шнитке, Свиридова – его он любил особенно, все вспоминал его «Тройку» из Пушкинского цикла. К западной же музыке оставался, как мне казалось, вполне равнодушным. Как-то раз я подвозил его домой в машине и показал ему свой Вальс.
Он оживился, попросил поставить еще – ему он явно понравился. Попросил послушать снова. Так родилось название – «Никиреевский вальс».

Слушал он собеседника странно, как бы слушая и не слушая тебя, а прислушиваясь к какой-то своей внутренней мысли. Часто отвечал невпопад или вовсе бросал твой вопрос… и в ответ – о чем-то совсем другом. Тоже бывало и со взглядом, будто куда-то сквозь тебя смотрит и что-то свое, особенное, видит, а тебя вроде и не замечает… Интересно.

Он никогда не гонялся за званиями и наградами, не толкался локтями, не интриговал, вообще не стремился к шумной известности.
Поразительно скромный, был в стороне от всякой суеты. Был просто тихой легендой.
А зато как искренне и радостно, громко радовался успехам своих коллег (истинная примета большого художника). Как проникновенно он писал о Гураме Доленджашвили –
офортисте, рисовальщике, почетном члене Академии. С каким восхищением говорил о Евгении Ивановиче Самсонове, других художниках подольчанах. Для него собратья по цеху не были конкурентами Никиреев, со своей темой, был штучный, уникальный и, конечно, знал себе цену.

В твои листы внимательно вглядясь,
Поймешь, что и отрада и прохлада
Эдемского потерянного сада –
Узримая земная ипостась.
Тот сад отцвел, исчезнул от греха –
Пустыня в Междуречии Евфрата.
Но отблеск Рая в музыке стиха,
В гармонии хорального раската
И в глубине магической штриха.

Эти стихи посвятил Никирееву Виктор Бурдюг – организатор одной из поездок «Подольского десанта». Он же рассказывал, что, когда в Дарэссаламе (столице Танзании) в посольстве была устроена выставка подольских художников (Никиреев, Зорины) и были приглашены послы, послицы, важные персоны, местная знать – то листы мастера были проданы, все!!! до единого, в первые же минуты вернисажа. А ведь это – Восточная Африка, и публика далеко не европейская!
О многом говорит.

Там, в Танзании он отчаянно ловил бабочек. Был счастлив с помощью ребят (все того же «десанта») взойти на Килиманджаро. Позже они шли неделю с рюкзаками по горным
тропам к подножию Эвереста. Высота. Никирееву за семьдесят. Ему было страшно тяжело, но был он невероятно счастлив. И везде с сачком в руке. Бег. Бег… По всему миру…
Мистер Баттерфляй! Чудак, гений! И все же, мне думается, основная тема его была другая. Просто эффектная чудаковатость, его зримый собирательский азарт были намного
заметней той тихой, тайной и главной душевной работы, которая отличает художника энциклопедиста.

Поражал его дом. Скромная 2-х комнатная квартира в блочной пятиэтажке. Никаких картин на стенах ни своих, ни чужих – только стенды с бабочками и шкафы, до упора упакованные коллекцией. Альбомов по живописи совсем немного – все в голове. У окна стол с лупой, на котором гравировал, станок. Травил офорты в ванной, куда провел вытяжку.
Ни дачи, ни машины, ни отдельной мастерской. Хотя мог бы иметь все. Для Никиреева жизнь, быт единое. И это – работа, творчество! Все, что от него отвлекает – отсечено.
Жить рядом с таким человеком, фанатом, трудоголиком до мозга костей очень непросто. А быть женой, разделять эту аскезу – подвиг! И такой подвиг самоотверженной любви, подвиг христианского терпения, – понесла по жизни его жена Нина Савельевна удивительная русская женщина. Жена художника! Станислав Михайлович говорил: «Мне очень повезло с Ниной, она понимает меня, понимает мою собирательскую страсть, мои убеги не требует ни дач, ни машин. Это счастье – встретить такую женщину».

Один из известнейших офортов Станислава Михайловича – «Два дерева». Сделал он его в 94 году, потом повторил снова, а сейчас видится – неспроста. Два сломанных старых дерева – грустная повесть, пророческая. Какой-то холод, оцепенение сквозят в этих застылых старых ветвях. Осень. Безлистье. В его поздних работах вообще нет людей – только деревья, травы, камни, небо и тишина.

Да, зрелость живописна, спору нет:
Лист виноградный, груша, поларбуза
и – мастерства предел – прозрачный свет.
Мне холодно, ведь это осень, муза.

Это Набоков. О позднем Никирееве. Мастерства предел и холодная отстраненность…
Этот безмолвный, лиственный, древесный мир без людей, без ощутимого тепла – его поздняя тема. Какой-то дочеловеческий космос (кто-то говорит – надчеловеческий). И потому не найдешь здесь уютного душевного комфорта. Все отстранено, кристально, оцепененно. Иной мир. Предчувствие?
Зимой 2006 года мы мечтали у него на квартире, как отправимся в скалистые горы, в Америку, а затем в Канаду, к Ниагаре. Он очень этим загорелся и сразу назначил время – нынешняя осень. А в августе его не стало. Отправился один… и совсем в иные пределы.

В марте 2006 года Станислав Михайлович попадает в онкологическое отделение Подольской ЦРБ. Он не сразу понимает серьезность положения, а когда осознает, что «приговорен», то первое, что делает начинает не рисовать, нет, а писать воспоминания, мемуары. Не про себя, про других! Своим авторитетом хотел напомнить, поддержать многих – талантливых, одаренных, незаслуженно забытых. Выписавшись из больницы Станислав Михайлович заканчивает книгу и опять садится за станок. С 6-ти утра до 10-ти вечера. Ежедневно. Перерывы только на краткие курсы онкотерапии. Закончив одну доску («Одуванчиков пух»), откладывает инструмент в сторону и переписывает воспоминания заново! И опять офорт. (Съемочную киногруппу, которая снимает о нем фильм считает пыточной бригадой, ненужным отвлечением от главного). И весь год дарит и дарит (раздаривает): листы, альбомы, раковины, бабочек. В середине августа Станислав Михайлович попадает опять в больницу, и уже ясно, что эта – последняя.

Умирал в общей палате. Всю неделю к нему шли и шли друзья – успеть проститься. Он уставал, но держался. Перед смертью с большой болью говорил о современном положении в искусстве, о власти денег и чинов, о забвении великих русских традиций Академии. Обижался. Не за себя за других… и многое ему в Королевстве Датском не нравилось. Закрыл глаза ему Виктор Зеленин – 24-го августа.

Его похороны были удивительно достойны и строги. Говорили друзья, коллеги, говорили о готовности известного скульптора А.М.Белашова выполнить в бронзе памятник Никирееву, о необходимости открыть в Подольске мемориальный кабинет офортов художника, о создании музея-мастерской в доме, где жил Мастер, о том, чтобы назвать улицу, сквер его именем. Говорили о судьбе его уникальной коллекции, о значении подвига Никиреева в современном искусстве, о смысле его творчества. О ГЛАВНОМ.

Станислав Михайлович был наследником великой традиции гуманистического реализма. Знал наизусть все европейское искусство: Леонардо, Микеланджело, Дюрера, Рембрандта, Курбе. В своих работах вровень разговаривал с Великими, ибо сам был Велик.

Его мало интересовали импрессионисты и почти не интересовал авангард ХХ века. Для него – Мастера – авангард был какой-то не серьезной детской забавой, бесплодной и не позитивной. Никиреев не понимал и не принимал искусства вне здорового, созидательного начала. Душевная разнузданность, надлом и истерика, этическая индифферентность и уж тем более хваленая вседозволенность художника были ему абсолютно чужды.

Он очень гордился – вслух – что он Русский художник, свято хранил традиции своих великих предшественников-соотечественников. Искусство Никиреева – это искусство крепкого душевного здоровья. Его тема – подлинная, реальная, непреходящая красота. Красота идеала. И вот парадокс: будучи в своих листах абсолютным реалистом, он, по сути, создал какое-то новое направление – реальный идеализм (идеальный реализм?). Потому что в реальном увидел, донес, передал – Вечное – Мир Божий.

Отпевали его в храме на Красной горке.
Станислав Михайлович не был, как принято говорить, воцерковленным человеком.
Не ходил в церковь, скептически относился к обрядам и, скорее, мнил себя неверующим.
Говорю именно мнил (то есть не уяснил в сознании – и это часто у художников — конечной, логической первопричины). А видел и писал-то он именно Бога! – в конкретном, реальном. В бабочке Серафима. Писал в своих листах храмы, соборы, пагоды – тишину, покой и гармонию Эдемского потерянного сада. Нес свет православной культуры.

Его листы сияют этим светом и будут светить еще многим и многим. И хочется закончить эти заметки удивительно емкими словами Виктора Бурдюга:
«Сегодня векторы культуры с пугающей откровенностью, все настойчивей прочерчиваются вниз. Туда… в бездну… в глубь – трясину. И пора бы очнуться. И вспомнить, что мы Божии дети, а не пасынки истории. Вглядеться в Божий мир. В текущую рядом реку, веками фильтрующую нечистоты, в стоящее вблизи дерево, чьи корни глубоко в земле, а крона тянется к небу»… Вглядеться в корни и крону дерева. Дерева Никиреева.
Вглядеться в Божий Мир.

Н. Гневшев

Группа на Facebook

Facebook Image

Группа во вКонтакте

Канал на YouTube: