Русские традиции — Альманах русской традиционной культуры

Книги на сайте «Русские традиции»

Медленный джигит

вкл. . Опубликовано в Газыри. Гарий Леонтьевич Немченко

Гарий Леонтьевич Немченко

Был конец апреля, серые, ещё без листочков, старые яблони только что зацвели и купины их набирали молочной белизны… Чёрные корявые абрикосы взялись розовой дымкою, зато зеленоватые соцветья алычи да сливы уже начали осыпаться и устилали узкую асфальтовую дорогу посреди широкой, с рядами деревьев улицы, так что стремительно промчавшийся по ней, сверкнувший никелем на широких боках легковой автомобиль с тёмными стёклами взметнул светлое облачко, которое тут же припорошило за ним мокрые от раздавленных лепестков рубчатые следки.

Каким его ветром занесло в аул, этого высокого ловкого казака, бывшего рыбинспектора с поганого болота, которое на Кубани величают морем?

Главный город у них больше не Краснодар, а Екатеринодар теперь, ей, опять Катькиндар — Екатерины-дахэ, говорили старики, Екатерины — красавицы, а затопившая половину Адыгеи, совсем испортившая погоду и чуть не все колодцы осушившая лужа — по-прежнему Краснодарское море ?

Сразу за Горячим Ключом по дороге на Туапсе, к настоящему морю, к Чёрному, он держит какой-то непонятный мутель-путель, этот казак, большую кунацкую с бензоколонкой вместо старой доброй конюшни, а в горах построил для богатых бездельников просторное стрельбище с высокими домами из камня по краям и назвал его «Охотничий хутор»… чего ему в Гатлукае?

Пока на дальнем краю аула калякал о чём-то с дружком своим Меджидом, вернулись запыхавшиеся мальчишки и доложили уважаемым старшим, сидящим под шиферным навесом у забора Гогуноковых: «У него, Меджид сказал, точно такой д ж и п, как у самого папы римского!..»

Уважаемые старшие неспешно переглянулись, советуясь одними глазами — мол, надо ли что-то на это сообщение, на этот никому не нужный х а б а р отвечать, и, если надо, то кто на него ответит, — а потом сам Гогуноков Аскер, сидевший посредине, как бы нехотя качнул головой и негромко сказал: « Ему уже давно пора дедушкой стать, этому римскому, ым? А он всё — папа. Как маленький!»

Все трое одинаково хмыкнули, каждый приподнял заскорузлым пальцем край выцветшей фетровой шляпы над морщинистым смуглым лбом, и они опять воткнули острые свои подбородки в сложенные на отполированных временем кизиловых палках с гнутыми ручками жилистые, набрякшие кисти, снова нацелили давно посветлевшие от ярого солнца, от нестерпимой здешней жары и потому прищуренные под чернёным серебром бровей, нарочито внимательные глаза на дорогу и чуть повыше неё… самое время появиться в прозрачной голубой вышине Первому Жаворонку, самое время!

Пропустить этот миг никак нельзя.

Й — ей!

Если пока остались на белом свете, который зовётся Большой Дунэй, истории, достойные внимания и теперь, когда глаза разбегаются от того, что с самого раннего утра и до поздней ночи бесстыжий московский я щ и к показывает, и уши сами начинают закрываться от тех слов, какие в нём говорят и какие даже скромная раньше аульская молодёжь потом громко повторяет, если есть ещё такие сокровенные истории, которые раньше достойно назывались хабарами, то одна из них — как раз эта, история Медленного Джигита и малой птахи — Первого Жаворонка… А, может быть, не одна из них, но — одна единственная? Самая последняя перед концом времён, о котором говорится в священном Коране у пророка Магомета, ым?!

Никто теперь не помнит, когда он поселился в Гатлукае, никто не знает в точности, откуда сюда приехал. Да и зачем теперь знать?

Разве может это хоть каплю добавить к тому, что потом случилось, или хоть что-то объяснить.

Вполне может быть, что Медленный Джигит тут и родился, тут и вывелся, как любят казаки говорить.

Может быть, что жил тут всегда.

Просто никто на него особенно не обращал внимания до тех пор, пока у него не появилась его белая, как яблоневый цвет, белая, как материнское молоко машина «волга».

Никто не видел, как её пригнали в аул, но однажды ранним утречком она выехала со двора Батырбия Чесебиева, который тогда ещё не был Медленным Джигитом, а так и был — просто Батырбий, тихий учитель русского языка в аульской школе.

Так вот, она совсем неслышно выехала со двора, медленно, очень медленно покатила по улице, и в её плавном движении было столько праздничного торжества и столько значительности, что люди заранее останавливались, чтобы встретить её, а потом ещё долго глядели вслед, и сердце их наполняла невольная гордость: в каком ещё ауле есть такая красивая, как белая лебедь, и чистая, как невинная голубка, новенькая машина — разве это не так?

Белая «волга» стала появляться на улице чуть ли не каждый день, и те, кто ещё не видел её, выскакивали из дома даже в сильный дождь и бежали к воротам: вблизи полюбоваться прекрасной машиной и чинным её хозяином.

Посмотреть на него, и правда: темно-коричневый, в серую полоску костюм с клинышком застёгнутой на перламутровую пуговичку белой рубахи, которая выглядывала из-под тонкого бежевого пуловера, чёрная, такая как тогда у самого Косыгина, широкополая шляпа и до блеска начищенные остроносые башмаки, такие же лёгкие, как мягкие черкесские сапоги — чувяки… У него спокойное, с правильными чертами лицо с печальными темнокарими глазами, длинные и широкие брови и густые усы под крупным, как у настоящего адыгейца, как у бжедуга, носом. Всегда прямой как струна: сядет за баранку — даже слегка над ней не пригнётся, голова откинута с таким достоинством, словно это не он ведёт машину, а везёт его сидящий с ним рядом кто-то невидимый.

Скоро все привыкли к белой почти бесшумной «волге», полюбили её мягкий, ласковый шелест, и никому не приходило в голову поднять руку и попросить подвезти его… зачем?! Такие машины разве для этого?

Потом однажды случилось невероятное: белая «волга» остановилась чуть впереди хромой бабушки Кесебежевой, этой полусумасшедшей старухи, которая, тяжело переваливаясь с бока на бок, несла с выгона полное, горушкой над широкими краями ведро коровяка, учитель вышел, поднял сверкающую крышку багажника и протянул к ведру руку с вынырнувшими из-под манжеты часами на запястье — . «Давай, — сказал, — я помогу тебе, тян*(*уважительное обращение к пожилой женщине: наша мать)!»

Она испуганно перехватила дужку другой рукой и даже отвела ведро чуть в сторонку:

-Разве на такой красивой машине можно возить навоз?

-Можно, — мягко сказал учитель. — Поверь, наша мать, что эта красивая машина совсем не против того, чтобы я помог уважаемой женщине, и ей ничего не сделается, если в ней постоит это ведро, которое для всякого пахнет детством… дай-ка!

Она повернулась к нему боком, как бы защищая своё добро, и ворчливый голос её чуть дрогнул:

-Хорошо, хоть кто-нибудь это понимает… но что о тебе скажут в ауле?

-Это мы скоро услышим, тян, — терпеливо сказал учитель.

Но в голосе у неё снова послышалось недоверие:

-Ты знаешь, зачем я ношу навоз?

-Делаешь из него кизяки, наша мать.

-А ты понимаешь, что нормальные люди давно уже топят дровами, а то и чёрным камнем, который везут…

Он не дал ей договорить:

-Знаю, наша мать, знаю.

-И что у моих соседей есть корова, от которой не добьёшься молока, зато навоза на весь аул хватит, и я могла бы попросить коровяк у них… это ты знаешь?

-Ты повторяешь то, что о тебе говорят не очень добрые люди, наша мать, — терпеливо сказал учитель. — Но зимой, когда идут мимо твоего двора, даже они замедляют шаг, поворачивают голову, поводят, как охотничьи собаки носами и лица у них становятся такими, как будто они вспоминают давно ушедших родных.

-Мне это хорошо видать через окно! — сказала она громко и, приподнимая ведро, шагнула к багажнику.

Учитель едва успел перехватить его — иначе бы оно ударилось об его

новенькую машину.-

-Тихинько-тихинько! — с улыбкой проговорил он как будто бы самому

себе.

Определил ведро в просторном пустом багажнике и снял со своей белой голубки испачканную соломинку, которая до этого свешивалась из ведра с навозом и только благодаря ему к машине приклеилась.

-Ты, значит, знаешь, где я живу, — проговорила старуха Кесебежева, как бы слегка гордясь этим. — Поставишь напротив двора, а я, когда дойду потихоньку, заберу…

-Зачем же ты будешь идти? — улыбнулся учитель. — Я подвезу тебя.

Теперь она испугалась не на шутку:

-Ты что говоришь? Как это я могу сесть в такую машину? — и протянула руку к багажнику. — Отдай тогда ведро, я сама…

-Не отдам, тян, — снова терпеливо, как на уроке, сказал он. — Ты сядешь, и я отвезу тебя до калитки.

Но ведь недаром же бабушка Кесебежева считалась в Гатлукае самой большой упрямицей!

-Не видишь, какая на мне обувка? — прямо-таки накинулась она на учителя. — Не видишь, какая юбка?!

-Я каждый день вижу, какой у тебя хороший внук, — ласково и даже как будто с завистью проговорил учитель. — Добрый мальчик, способный и очень внимательный… увидишь, тян, он далеко пойдёт!

-Дальше, чем ты хочешь отвезти этот коровяк? — повеселевшим голосом спросила женщина, но голос у неё вдруг осёкся, она вздохнула.

-Дальше, тян. Гораздо дальше, поверь мне…садись! — он широко открыл переднюю дверцу, и, когда старуха обеими руками втащила, наконец, в белую машину неразгибавшуюся кривую ногу, внимательно осмотрела свои подвязанные грязными лоскутками рваные калоши на чистеньком резиновом коврике на полу машины и поправила на коленях давно порыжевшую от старости чёрную юбку, снова сказал. — Тихинько-тихинько!

И закрыл дверцу возле старухи так осторожно, что не только грюка — даже легонького щелчка она не услышала.

В каких только уголках аула не слышалось потом это непривычно ласковое, как будто самим сердцем сказанное: «Тихинько-тихинько!»

Оно звучало, когда он, торжественный как всегда, укладывал в багажник чью-то вязанку дров, ставил туда оклунок с кукурузной мукой либо грязный чувал с глиной, тяжело опускал мешок с картошкой, освобождал место для плетёной корзинки с курами либо с куриной богинею, с бого-курой, с индейкою, а однажды, когда он остановился возле почты и пошёл сдать письмо, из багажника послышалось тонкое блеянье, возле него тут же собралась стайка мальчишек, а потом из машины, где сидел рядом с водителем, выбрался не кто-нибудь — сам Аскер Гогуноков и важно сказал: «Никогда не видел, чтобы железную машину вытирали ушами, но это у вас здорово получается, огольцы! А не могли бы вы точно также смести пыль с этой блестящей штуки впереди?»

Мальчишки тут же перебежали к переднему бамперу и, сталкиваясь лбами, дурачились возле него до тех пор, пока вышедший из почты учитель не приказал немедленно отправиться всем на речку и умыться как следует.

Как это непременно бывает, нашлись люди, которым вежливость учителя оказалась не по душе. Старуха Бижева Шамсет, которая слыла в ауле колдуньей, сказала однажды в магазине: «Этот медленный джигит скоро превратит наш Гатлукай в скопище сонных мух. Люди совсем перестанут бегать и громко говорить, а только будут шептать друг дружке: тихинько — тихинько!»

Все знали, что она, как всякая уд — недобрая колдунья может сглазить человека или навести порчу на корову, на баранов, на птицу и даже на сад и на огород, и потому никто не стал ей возражать, но через недельку — через две случилась история, которая заставила всех говорить одно и то же: Аллах всемогущ, и он всё видит и слышит.

Однажды раненько утром соседка Чесебиевых заглянула к ним через забор и увидела на заднем сиденье «волги» старую колдунью: голова у неё была откинута, как у людей, которые спят глубоким сном или которым сделалось плохо. Ни того и ни другого вроде бы не могло быть, и через несколько минут любопытная соседка вернулась к забору, чтобы всё-таки уяснить: что там во дворе у Чесебиевых происходит?

Возле машины по-прежнему никого не было, зато внутри колдунья металась как лиса в закрытом курятнике, и тогда соседка учителя вышла на улицу и нажала на кнопку звонка, который был спрятан рядом с калиткой на столбе под козырёчком из половинки консервной банки. На звонок вышла жена Батырбия, Сусанна, они вместе пошли к «волге», и Сусанна всплеснула руками и открыла заднюю дверцу: «Что ты тут делаешь, Шамсет?!»

Колдунья начала рвать на себе волосы и сперва завыла про горе, которое на неё свалилось во дворе Чесебиевых, а потом вдруг разом умолкла и сказала: «Все в ауле только и говорят, какие мягкие матрасы постелены в этой белой машине, и мне так захотелось посидеть на них. Но я не знала, что она открывается только снаружи, а изнутри нет, а белая дверь вдруг случайно захлопнулась!»

И тут она снова завыла про своё горе.

Ну, и попосмеялись в те дни в ауле, ну и похохотали!

Мужчины держались за животы, а женщины подносили ладошки к губам, качали головами и значительно говорили одна другой: «Тихинько-тихинько!»

Нашлись бесстыдники, которые стали рассказывать, что мягкие «матрасы» старуха Шамсет слегка подмочила: какая бы ты ни была колдунья, а попробуй-ка всю ночь не вылезать из машины!

Шамсет перестала появляться на улице, а потом вдруг пронёсся слух, что она сильно болеет и вот-вот помрёт: муж её, почти всегда хмурый Казбек, показывал, говорят, когда возвращалось стадо, бычка, которого зарежет на поминки.

Потом по Гатлукаю стремительно разнеслась другая новость: будто бы ко двору Бижевых подъехала белая «волга», учитель Батырбий Чесебиев вылез из неё, осторожно как всегда прикрыл за собой дверцу и пошёл к дому… Его встретил Казбек, и они постояли у порога, пока колдунья, как люди потом решили, приводит себя в порядок. Учитель, говорили потом, называя её «зиусхан»* (* соответствует: беру себе твою боль), стал расспрашивать Шамсет о здоровье, и она ответила, что наверняка могла бы поправиться, но её бывшая подружка, бесстыжая Фатима, которую она девчонкой переплясала ещё на аульском джегу, когда в Гатлукае, ещё перед войной, записывали в новый колхоз «Путь Сталина», уже неделю никому не отдаёт градусник, сама держит его подмышкой, и ей с каждым часом становится всё лучше и лучше, сама уже выходит во двор, а до остальных как всегда ей и дела нет — скольких хороших женщин она лишила возможности часок-другой посидеть вечером с градусником — чтобы перестало ломить колени или прошла голова…

И учитель Батырбий сам потом подсадил Шамсет в свою белую машину, они медленно, медленно-медленно проехали на другой конец аула, медленно-медленно, дождались, пока дочка усадит в постели и обложит подушками Фатиму, а потом учитель поздравил её с тем, что она поправилась, поблагодарил за это Аллаха и попросил градусник. Фатима отдала, и на обратном пути, когда они заехали в главный аульский магазин купить кускового сахара для калмыцкого чаю, у Бижевых он как раз закончился, колдунья держала градусник в левой ладони и говорила, что уж ей-то не обязательно совать его подмышку, она знает молитву, после которой градусник помогает и так, в левой руке — ей сразу, как только взяла его, сделалось лучше…

После этого никто в Гатлукае уже не говорил об учителе плохо, никто не осуждал его за слишком тихий нрав и чрезмерное спокойствие, которые стали входить в привычку у многих в ауле: «тихинько-тихинько» говорили

не только молодые матери своим малышам, но даже долго работавшие вместе с русскими на строительстве этой лужи, которую они упорно величают Краснодарским морем, зрелые мужчины, перенявшие не что-нибудь хорошее — дурную привычку часами стоять в пивной. «Тихинько-тихинько!» — советовали они один другому, когда передавали полные кружки с пивом или начинали пошумливать над пустыми стаканами, в которые перед этим налито было что-нибудь такое, покрепче пива.

На южной окраине Гатлукая, по дороге на кладбище возвышается древний курган, который всегда называли Большая шапка — так он похож на старинную черкесскую шляпу, которую носят те, кто пасёт скот, работает в поле либо на пасеке. И каждый день, летом или зимой, в любую погоду, Медленный Джигит подъезжал к Большой Шапке, не торопясь выходил из своей белой машины, медленно поднимался на самый верх и садился на камень на верхушке кургана: тоже летом и зимой, хоть в дождь, хоть в метель.

Конечно, оттуда есть куда посмотреть: у подножия Шапки бежит крошечная, заросшая кугой речка, которая и вверх по течению, и вниз растекается несколькими не очень широкими озерцами, а то и еле видными в зарослях бочажками. В хорошую погоду серебряными монетками взлетает над ними мелкая рыбёшка, а в тихий час на зеркальца посредине выплывают дикие утки… За речкой начинается просторная толока, с апреля и почти по самый декабрь ярко меченая то одними, то другими цветками, поодаль друг от дружки стоят на ней три громадных дуба, которые казаки называют на Кубани «черкесами» — Три Брата. За ними стеной встаёт лес — в зелени как пух ранней весной и в тяжёлом золоте осенью… э-ей! Есть на что посмотреть с Большой Шапки, есть!

Но, может быть, Медленный Джигит искал глазами то, что скрыто было и за толокой с табуном лошадей или аульским стадом, и за Тремя Братьями поблизости, и — за далёким лесом?

Голова его была обычно приподнята как у птицы, всегда готовой тут же взлететь!

Но вместо этого однажды ранней весной увидели, что он лежит на вершине рядом с камнем… земля ещё не успела прогреться даже на самом жарком солнышке, рано ещё на ней лежать, рано!

Резавший неподалёку лозу для своих плетёных корзинок Пшимаф Аутлев послал мальчишек спросить Медленного Джигита, не надо ли ему чего…

Но ему в этом мире уже ничего было не надо.

Случилось это перед закатом, и хоронили его наутро.

Во дворе Чесебиевых и вокруг собрался чуть ли не весь аул: не пришли только те, кто не мог встать из-за болезни или по давней немощи.

Погребальные носилки с телом учителя подняли и тронулись быстро: душа хорошего человека всегда спешит на долгожданную встречу с Аллахом, и тело по возможности не должно отставать от неё — это известно всем.

Сменившие первых двинулись ещё быстрей, все за носилками уже едва поспевали, но траурная процессия всё продолжала набирать хода.

Уже на самом краю аула, напротив двора Гогуноковых, вдруг споткнулся на ровном месте и чуть не упал было Шабанов Хазрет: рассказывал потом, что неизвестно отчего у него нога подломилась.

-Тихо ты! — в пустой след громко предупредил кто-то из бежавших за ним, стараясь носилки поддержать, и тут вдруг все разом словно бы что-то вспомнили.

-Тихинько-тихинько! — тоном, очень похожим на тон учителя, сказал один, останавливаясь.

-И-ей, тихинько-тихинько! — поддержал другой.

Передние стали, за ними замирали те, кто только что торопился позади, и каждый, оборачиваясь, говорил шедшему за ним: «Тихинько-тихинько!»

Те, кто отстал, догоняли передних и останавливались, процессия замерла, как замирает длинный состав, в котором притормозил, наконец, и самый задний вагон. И тут в наступившей тишине сверху раздался удивительно чисто зазвеневший тонкий голосок жаворонка… мардж!..

Это не летняя степь, не дорога посреди бескрайнего поля — что ему делать на краю аула над улицей, над скоплением печальных людей, над носилками с телом покойника?!

Не один гатлукаец тогда подумал — подумали об одном и том же все сразу: наверное, этого жаворонка послал Аллах — радостной песней встретить к нему спешащего!

Все стояли как зачарованные, слушали песню божьей птахи, которая опускалась всё ниже над носилками…Вот она забилась совсем низко над ними, всем стало видать её трепещущие крылышки и вытянутую головку с еле заметным хохолком: не то чтобы его можно было хорошо различить — все понимали, что хохолок должен быть, потому что была звонкая песня степной птахи, должен быть потому, что всегда был на птичьих фигурках из печёного теста, которыми в ауле встречают весну, — с крошечными глазками из изюма и кончиками усыпанных маком крыльев, на которых оставались ножиком сделанные полоски.

Интересное дело: спустившись медленно, птаха взвилась потом так стремительно, как взлетает к ладони от пола игрушечный разноцветный шарик на резинке… как знать?

Может, Аллах в это время, и в самом деле, повёл ладонью и забрал наверх птаху: чтобы все, наконец, очнулись и дальше пошли.

-Тихинько надо, тихинько! — сказал тогда Гогуноков Аскер.-Видно, так хочет Бог.

Аул дошёл до кладбища уже совсем медленно, и даже та часть его, которой о слезах и думать нельзя, давилась от них — что тогда говорить о женщинах : когда мужчины с носилками пошли, а они, по обычаю, остались, все зарыдали в голос и в спину мужчинам ударил один сплошной раздирающий душу вопль… И вдруг он потом тоже стих. В один миг. И мужчины, уже подошедшие к ямке, где навсегда должно было лечь тело Медленного Джигита, вдруг поняли, что какая-нибудь из старух скорее всего напомнила: мол, тихинько! Как он говорил всегда: тихинько.

Надо было видать, какая чинная и уважительная торжественность царила потом на поминках, какой тут благородный царил дух! Как будто разом все вспомнили, что есть такое слово: благородство. Его теперь взялись на все лады повторять, и оно зазвучало как музыка и в гортанной речи мужчин, исстари похожей на скрежет кинжала и свист шашки, и в напевном, похожем на птичий щебет, говоре женщин…

Аул взволновался только к вечеру, когда из Майкопа на нескольких машинах приехало столько начальства сразу, сколько в Гатлукай, если за все эти годы сложить, не приезжало по отдельности. Приехавшие привезли с собой несколько жестяных венков и несколько — из городских цветов, которые растут только в парниках под Майкопом и из которых сплетают венки самым большим начальникам — многие из гатлукайцев такие цветы впервые видели. На чёрных шёлковых лентах было написано: «Товарищу Чесебиеву Батырбию Джембулатовичу от…» И каких только не было перечислено на венках важных комитетов и организаций: о многих из них аульчане тоже впервые услышали.

На кладбище, неподалёку от того, кто в земляной нише навсегда остался сидеть лицом на восток, гости вели себя как и подобает в таких случаях, но когда на единственной своей машине маленькие гатлукайские начальники поехали до асфальтовой трассы провожать больших майкопских, те повылезали из своих машин у поворота на Адыгею, окружили горстку аульчан и принялись им на крике доказывать, что они не должны были так быстро учителя Чесебиева хоронить…

-Кто вам дал право?! — в который раз спрашивал, всё возвышая голос, один из самых важных начальников, так что в конце концов даже всегда спокойный председатель аульского совета Бечмизоков Амзор, вдруг вспылил и громко сказал: «Учитель Чесебиев — адыг. И такое право дал нам Аллах. Разве мы забыли, что такое «адыге хабзе» и что такое адыгство? Или его забыли в Майкопе, ей?!»

Исходя из этого можно, само собою, понять, что на белом свете, который зовётся большой дунэй, наступили мало кому понятные времена, которые переехавший из Ставорополя в Москву разговорчивый кубанский сосед с темным пятном на темени назвал вообще никому в Гатлукае непонятным словом «плюралис».

Но что началось в ауле потом!

Как будто проснулись, наконец, эти, из своего «Катькина-дара», а потом пробудились и в главной большой Москве… На хороших и больших, всё больше чёрных машинах в Гатлукай и раз, и другой приехали чисто одетые, непременно в галстуках люди тоже со множеством венков из настоящих цветов и крашеной жести, но на чёрных шелковых лентах было теперь иначе написано: вначале стояли имя с отчеством и фамилия аульского учителя, а подписи были — «товарищи по работе», «товарищи и соратники», «группа товарищей».

Затем в аул приехали военные моряки с важным адмиралом в очень высокой белой фуражке, и адмирал сказал над могилой Медленного Джигита короткую и отрывистую, как выстрелы, речь, из которой гатлукайцы узнали вдруг, что Чесебиев Батырбий — тоже адмирал… как это вам, ну как это, ым?!.. И моряки в своих бескозырках вскинули короткие карабины и дали три залпа, а потом…

Потом случилось то, что вообще трудно себе представить.

Само собой, что по совету умных людей над кладбищем пришлось установить особый надзор: мальчишки, которые неподалёку пасли телят с ягнятами или туда-сюда бегали, чтобы распутать какого-нибудь вечно недовольного всем старого козла с верёвкой на вбитом в землю железном колышке, должны были немедленно сообщать о проезжавших мимо Большой шапки чужих машинах. Так вот, в тот раз они постарались: чуть ли не половина аула успела добежать до кладбища, когда несколько человек в странных нарядах из чужих дальних стран ещё только выстраивались возле могилы Медленного Джигита.

На чужестранцах были шляпы с широченными полями, формой очень похожие на Большую Шапку, — приехавшие поснимали их, и каждый забросил на тесёмке себе за спину. На них были расшитые ярким золотом чёрные куртки и узкие штаны с золотыми галунами, и у каждого на бедре висела кобура из тиснёной кожи, из которой наверх высовывалась изгибом напоминавшая навершие хорошенького костыля рукоятка револьвера, а снизу торчал воронёный ствол такого калибра, что о дырках, которые может оставить такая штука, лучше не думать…Обуты незнакомцы были в остроносые полусапожки на каблуках и со шпорами, а в руках держали гитары, дудки и колотушки, которые ударили вдруг потом ну точно, как самая настоящая адыгская трещотка… да вообще!

Черноголовый, бровастый, остроглазый, носатый — каждый приехавший усач вообще напоминал аульского черкеса, который непонятно зачем надел на себя чужую одёжку… может, потому, что каждому из них она прямо-таки удивительно шла?

Но почему они на этих своих гитарах-дудках, которые в Гатлукае видали до этого только по телевизору, заиграли вдруг адыгскую музыку?

Музыка стихла также неожиданно, как началась, и тут же на чужом красивом языке громко, как будто что-то приказывая, заговорил один из приехавших с музыкантами, одетый не как они, а как одеваются заморские богачи в длинном-предлинном кино «Просто Мария». Все запереглядывались, стараясь узнать по лицам, понимает ли, что он толкует, хоть кто-то из аульчан, или для всего Гатлукая это так и останется загадкой.

Но тут заговорил русский, толмач.

-На свете есть подвиги… о которых можно говорить лишь тогда… когда совершивший их ушел в другой мир, — начал он медленно подбирать слова: как будто очень не хотел ошибиться. — Но есть такие, о которых долго ещё нельзя говорить и после смерти героя… именно так, да… потому что Батырбий Чесебиев — бесстрашный герой, и это должны знать его земляки.

И аульчане снова запереглядывались: мол, все поняли, что сказал этот богато одетый иностранец?!

-Не было на свете человека стремительнее его, — сказал вслед за чужестранцем переводчик, и над собравшимися повис тихинький гул, сложенный из десятков так и не родившихся голосов изумления. — Не было на свете человека решительнее его и храбрей… Именно это и сделало возможным тот подвиг, о котором никогда не забудет… благодарная страна, которую здесь… эти господа представляют.

Что же это за страна, все думали, о, Аллах, какая это страна?!

Стоило ему закончить, как музыканты разом выхватили из кобуры на боку свои громадные револьверы, и над могилой Медленного Джигита раздались девять слитых воедино чётких залпов — насчёт количества их гатлукайцы слегка поспорили, но потом, когда чужестранцы сидели как дорогие гости за просторным столом в доме у Гогунокова Аскера, а гатлукайские мальчишки носились с этими револьверами по улице и показывали их даже тем, кто их об этом не просил, все согласились: девять, потому что в барабане каждого револьвера было девять ячеек такой величины, что в каждую запросто можно было вложить по газырю, если бы только газыри были чуть-чуть короче.

Дело в том, что Гогуноков Аскер пригласил дальних гостей в свой дом выпить по стаканчику бахсымы, пива из кукурузы, на что они ответили своею текилой, чудно — водкой из кактуса, но кончилось тем, что на другой конец аула пришлось посылать за чистым спиртом — чтобы добавить его туда и сюда — к Руслану Кумахову, чистый спирт был у него всегда не только потому, что отцу Русланчика дед его, высокий Нальбий, дал когда-то привезённое от русских непривычное для адыгейцев имя: Спиртзавод.

Как было не послать, если за столом у Гогунокова Аскера, наконец, выяснилось, что над могилой Медленного Джигита музыканты играли слегка переиначенную на свой лад адыгейскую песню «Адыиф»: о том, как ловкий и бесстрашный джигит, укравший невесту, сумел отбиться от всех, кто за ним гнался, но на лесной тропинке выскочил из зарослей и бросился под ноги его коню лесной петух, фазан безмозглый, конь испугался, шарахнулся вбок, красавица-невеста выпала из рук джигита и разбилась насмерть… судьба! От любой погони можно уйти, от неё — нет.

Это Батырбий Чесебиев то и дело, сказали они, пел эту печальную песню в их далёкой стране, и она теперь осталась там жить — уже без него, её без конца передают по радио и поют по телевизору… Велик Большой Дунэй — Белый Свет — и нет числа загадкам и тайнам, которые не так легко распутать, если даже Аллах дал тебе от рождения острый ум, зрелые годы подарили терпение, а то, что у достойных людей называется днями долгой и тихой осени, избавило тебя, наконец, от многих забот, оставив одну-единственную, самую главную в эту пору: на удобной скамейке под навесом из шифера размышлять с такими же, как ты, или почти такими же, только с виду простоватыми мудрецами…

Невдалеке послышался мягкий шум, послышался тонкий шелест, и не успели они медленно повернуть головы по направлению к центру аула, как головам пришлось уже побыстрей возвращаться обратно: сверкающий никелем и блестящими, как чёрное зеркало, стеклами большой джип стремительно приблизился и замер вдруг посреди асфальта напротив.

Они молча ждали, и высокий казак из Пятигорки, из своего хутора, которого оказалось мало для него — придумал теперь ещё какой-то «охотничий», открыл, наконец, дверцу и вылез из-за баранки.

-Ничего не понимаю! — громко сказал. — Первый раз заглох, ещё чего — никогда не было!.. Мир вам, отцы!

Они закивали не торопясь, не спеша один другого догнать:

-Мир и тебе!

-Мир!..

-Тебе тоже мир.

Гогуноков Аскер сперва хмыкнул, заранее давая понять, что людей серьезных не очень-то волнует, о чём он так, на всякий случай, хочет спросить:

-Скажи, а правда ли, что такая машина есть только у тебя и у… как его, этого папу?

Повел пальцами так небрежно, как будто Папа жил в соседнем ауле, в Пчегатлукае или, на крайний случай, в Понежукае, который и русские, и черкесы, посмеиваясь, называют Понижешукай.

-У Папы римского, да, — откликнулся казак живо.

И в этот миг сверху просыпался далёкий и тонкий звон серебра… ближе, ближе!

Даже казак, наверняка не знавший в подробностях историю Медленного Джигита и Малой Птахи — Первого Жаворонка — слегка наклонил голову набок и прислушался.

Как он там разлил вдруг свой звонкий голосишко, как им всплеснул перед тем, как смолкнуть — чтобы снова подняться на высоту, с которой он только что упал. Как радостно зазвенел опять — совсем-совсем близко!

Трое уважаемых старших словно мальчишки переминались возле лавочки, на которой только что сидели, вглядывались, задрав головы, вверх, и казак тоже тянул шею, искал глазами хохлатого степного бегуна: чего ему, казалось бы, и правда, делать над дорогой в ауле?!

-Не рано он, отцы?

Гогуноков Аскер сказал значительно:

-Он — всегда во-время!

Блестящая никелем и черными стеклами машина вдруг завелась, казак торопливо юркнул в неё, схватился за ручку на дверце изнутри, и джип его взял с места раньше, чем дверца захлопнулась.

Жаворонок тоже пропал: больше не слыхать было, сколько они не вслушивались.

-Он ещё потом вернётся спросить, почему здесь остановилась машина как у этого папы! — твёрдо сказал Гогуноков Аскер.

-Если тогда весь аул остановился с носилками, почему не остановиться этой кучке железа? — усмехнулся его сосед слева, второй по старшинству в годах — Унароков Киримизе.

Не торопясь, они опять поудобней уселись на лавочке по бокам от Гогунокова Аскера, и он сказал совсем тихо, как говорят, когда желают, чтобы собеседник напряг не только слух — приготовился маленько пошевелить мозгами:

-Давно спросить хотел… После победы, помните? Когда мы с фронта пришли. Да и потом ещё много лет. До недавнего времени, пока не пришёл ещё этот «плюралис». Если мальчишки играли в войну, с кем они всегда воевали?

-Как — с кем? — оживился Киримизе.

-С немцем, конечно!

-С кем ещё тогда можно было воевать? — с загадкой в хриплом голосе переспросил Мосхаб Кунижев.

-Говоришь: тогда! — не поворачивая головы, качнул в его сторону руками, сложенными на палке, Аскер. — А теперь? Ты слышал, что они кричат нынче… Падай! Убил тебя! Ещё недавно грузины падали… а «наши» были абхазы. Но теперь эти огольцы чеченами заделались и заставляют падать урысов…

-«Федерал-удирал»! — подсказал Киримизе.

-Кавказская война пошла, правильно! — качнул руками на палке Гогуноков Аскер теперь в сторону Киримизе. — Как теперь наши учёные в Майкопе добиваются называть: Русско — Кавказская война. Она опять идёт! Слава Аллаху, пока только среди этих дурачков несмышлёных, которые теперь знают больше, чем положено знать…

-А как от них скроешь, — хмыкнул Мосхаб Кунижев, — если уже в первом классе у них в учебниках, говорят, вместо таблицы умножения — таблица размножения, ы?

-Теперь они чечены, — продолжил старший, это, насчёт размножения, пропуская мимо ушей, — а что сказал Шабанов Хазрет? Он всё время ездит туда, он знает. Абхазы давно прогнали тех чеченов, кто против русских настраивал… быстренько оттуда наладили, как любят в станице говорить… Разве не ясно, что у абхазов только одна надежда? И я уже давно думаю: а что сказал бы этим огольцам наш Медленный Джигит, наш Батырбий, который учил их русскому языку? Если бы мог сказать…

-Он знал много и других языков, ты же слышал, что они тогда нам рассказывали, — напомнил Унароков Киримизе. — Но за него теперь эта птаха нам говорит. Каждый год.

-Только что сказала опять, — согласился Кунижев Мосхаб. — Она сказала, и будем теперь ждать, когда через год скажет снова…

-Это надо придумать: водка из кактуса! — повеселевшим голосом вдруг припомнил Гогуноков Аскер, и пышные его, черненого серебра усы медленно поплыли, один поднялся выше другого. — Чего только нету на белом свете… у тебя не пропала, Мосхаб, эта бумажка, куда ты название записал?

В тоне у Мосхаба послышалась гордость:

-Лежит дома, я её в почётную грамоту засунул! В самую красивую. Не пропадёт!

-Ты их ещё не выбросил? — насмешливо поинтересовался Гогуноков Аскер.

-Ты скажешь! Разве ты выбросил свои медали за фронт!

-Почему — медали? Там и ордена есть!

-А разве у меня — одни грамоты?

-Хорошо, что Русланчик, сын Спиртзавода, дома оказался, никуда не уехал, а, говорит, собирался в тот день, — с задумчивой лаской вспомнил Киримизе. — Они там тоже наверняка вспоминают нас в своей Мексике.

-В Мексике, я так до сих пор не разобрался, или всё-таки… как эту другую далёкую страну?

-Это я тоже записал, там лежит, но я и так помню, — расправил плечи Мосхаб. — Эта далёкая страна — Аргентина!

-Надо же было этому переводчику так набраться! — со смаком произнёс последнее слово Аскер по-русски. — Так и не мог потом сказать толком!

-К-какой от него толк? — весело поддержал его Киримизе. — Если я сам, лично, переводил ему потом, что говорили нам чужестранцы, а один чужестранец, такой, самый чёрный и самый носатый, может, помните, — я сам это л и ч н о слышал, переводил ему наш язык!

-Русский, что ты хочешь, — небрежно бросил Мосхаб. — Черкес не может так напиться!

-В голосе у Киримизе послышалась невольная ревность:

-Не может ? !

Установилась долгая тишина, потом Гогуноков Аскер значительно и твёрдо сказал:

-Настоящий черкес всё может.

И е-ей, недаром всё-таки Дунэй называется Большим: нет, недаром.

И недаром раз в год появляется над маленьким Гатлукаем Первый Жаворонок: об этом напомнить.

Гарий Немченко

Метки: Книги Казачество. Казаки

Группа на Facebook

Facebook Image

Группа во вКонтакте

Канал на YouTube: